Милосердие на щите
17:43
Наследие его
Название: Наследие его
Автор: Сумасшедший Самолётик
Бета: Xenya-m
Размер: мини, 2 890 слова
Пейринг: Като/Милимани, Мио
Категория: гет
Жанр: драма, романтика
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: Когда-то рыцарь Като ласково гладил Милимани по перьям. И она запомнила это.
«И как мы только тебя не раздражаем?» — порой думала она с удивлением, косясь на единственное горящее живым огнём окно в абсидиантово-беспросветном замке. Иногда у окна появлялась неподвижная фигура в плаще, и тогда все заколдованные птицы старались отлететь как можно дальше, оставив между собой и пугающим их чародеем хотя бы озеро, такое же тёмное, как его душа.
«Какой смысл? — думала Милимани, цепляясь лапами за каменный подоконник и замирая перед рыцарем. — Вся эта страна будто его мертвое, страшное сердце. Все мы уже в его власти».
Так чего же тогда ей было бояться, когда он протягивал к ней свою обнажённую ладонь? Того, что ей, как глупому курёнку, свернут сейчас шею? Но ужас смерти терялся перед ужасом жизни во власти рыцаря Като.
— Сумасшедшая птица, — гулкий, как горный обвал, голос окружил её, подобно облаку, когда холодные, холоднее озёрной воды, пальцы коснулись её перьев. Ласково. Милимани удивлённо наклонила голову, рассматривая рыцаря, который, бросив один короткий, совершенно нечитаемый взгляд на неё, снова смотрел куда-то в мрачную громаду гор. — Сумасшедшая.
Почему-то это звучало не то похвалой, не то комплиментом, и Милимани возмущённо клюнула подставленную уязвимую ладонь. На мгновение показалось, что сейчас узкие, бледные губы дрогнут в улыбке или гримасе ярости, но только вздох, понимающий и ни о чём не сожалеющий, раздался над её головой.
— Сумасшедшая, но глупая.
Ночь в землях рыцаря Като не обнимала ласковой тьмой в звёздных искрах — она касалась тёмных перьев Милимани холодом его рук и тяжестью его голоса, заставляя молчать, молчать, молчать в бесконечной, полной кошмаров ночи. Потому что никому она не могла бы рассказать, что больше ненависти и злобы замок их рыцаря сочится одиночеством. Усталостью.
Обнимая крыльями пламя факела, Милимани думала о том, что её все неправильно поймут. Дело было не в принце и его друге, отважно и неосторожно крадущимся вдоль стен. Дело было даже не в возвращении домой (разве сможет она теперь вернуться к маме, обнять её и успокоить?). Когда жестокое пламя плавило её перья и она падала вниз, зная, что не сможет снова взлететь, Милимани думала о том, что рыцарю надо встретиться с кем-то — не с куклой и не с птицей.
С кем-то живым и настоящим. И тогда, возможно, что-то изменится. Ведь одиночество не может быть бесконечным.
Скалы холодные, почти настолько же холодные, как пальцы рыцаря Като, жёсткие, совсем не ласковые, они ловят её, сжимают в своих стенах, будто в горсти. Больно ей совсем недолго, скоро тьма заполняет её полностью, и не остаётся ничего, кроме холода. Знакомого холода рук, которые должны были убить, но почему-то не стали…
«Сумасшедшая птица…»
Боль возвращается, когда сверху опускается невесомое тепло, и Милимани кажется, что мама гладит её по волосам и что-то шепчет, что-то про то, что она сильная и обязательно вернётся. Милимани хочется обнять её, извиниться за то, что у неё не получится, но сон обрывается и по глазам бьёт яркое солнце, которого отродясь не бывало в стране Като, а дети вокруг смеются, плачут и обнимают её.
Она и сама смеётся и обнимает их: она вернётся, она вернётся к маме — и больше ничего не имеет значения.
Милимани оттолкнулась от холодных, как ладони погибшего рыцаря, скал и встала.
— Ты нравишься принцу, — осторожно заметила мама, подойдя к Милимани, пока та стирала на улице простыни и, очевидно, не могла убежать. Она нравится принцу — это то, о чём с ней пытались поговорить все, начиная с братьев-пастухов и заканчивая соседками. Мама ещё долго продержалась. Кроме неё, пожалуй, разговор о Мио не заводили только сам Мио и его отец.
— Это просто благодарность, — устало повторила Милимани в который раз, сдувая с лица прилипшую влажную прядь. — Его Высочество…
— Смотрит на тебя, — с нажимом повторила мама. — Он не торопит тебя, но это не может продолжаться вечно. Подумай, — она растерянно поправила собственный идеальный фартук и села на скамеечку рядом, такая красивая, на фоне золотых осенних листьев абрикоса, что Милимани не могла не улыбнуться от восторга. — Я бы не стала говорить с тобой об этом, но, милая моя, у тебя не то что других женихов нет… Ты даже не общаешься ни с кем толком, кроме принца и его друга.
Это было верно, потому что отговориться от встреч с Мио тем, что у неё слишком много дел, было куда сложнее: принц просто приезжал и помогал или составлял компанию, — и оттого, что он и сам не старался её сторониться. А остальные вернувшиеся дети, сбросившие с себя птичьи перья… Они относились к ней сложно: помнили, как она садилась на окно Като (и молчали об этом, молчали вмёртвую, будто зарок какой дали), помнили, как она собственными крыльями потушила факел, не позволив обнаружить Мио и Юм-Юма (и говорили об этом при каждом подходящем и не слишком случае). Они помнили всё, совершенно её не понимали — и прошедшие двенадцать лет ничего не прибавили к их пониманию, — а потому тоже не стремились видеться с ней слишком часто.
Но о Мио с ней всё равно поговорил каждый.
Милимани не строила иллюзий: беспокоились о принце, не о ней. И, в сущности, были правы, ведь горячие и тоскливо-больные глаза были у Мио, голос, порой срывающийся на дрожь, был у Мио, и пальцы, горячие от волнения, когда он касался её плеча, привлекая внимание, — тоже были у Мио. У Милимани были только улыбки — приветливые, ласковые, ничего не значащие. Бедный, бедный принц, который влюбился в пустую куклу…
«Сумасшедшая птица».
Милимани не было его жаль.
— Не беспокойся, мама, — она улыбнулась, пожалуй, единственному человеку, о котором волновалась. — Всё будет хорошо.
— Милая…
— Я обещаю тебе, — твёрдо сказала Милимани. — Всё будет хорошо.
Даже если ей для этого придётся выйти замуж за принца с его обжигающими руками, мама будет улыбаться. Обязательно.
Но они были ещё так молоды, что можно было не торопиться. Время разобраться и, возможно, найти что-нибудь другое ещё было. У них обоих.
Зима последние годы в Стране Дальней была не просто холодной — вьюжной, с пробирающим до костей морозом, и Милимани так и подмывало пошутить, что это призрак Като приходит в гости, но она слишком хорошо понимала, как неуместно это будет, как не смешно. И только накидывала на плечи матери шерстяную шаль, бережно укутывая её, и сбегала незаметно на улицу, подставляя лицо злому морозу.
Ветер продувал платье насквозь, впиваясь в грудь и плечи, он был ледяным и режущим, но если бы Милимани могла кому-то рассказать, она сказала бы, что помнит прикосновение пальцев куда более холодных. Сгребая ладонями обжигающий, жаркий, как пламя, снег, Милимани с какой-то злой безнадёжностью призналась себе: она скучает.
Не по птичьим перьям, чёрному замку, блюдцу озера — по холодным и ласковым пальцам (кто бы ей поверил, расскажи она, что он умел быть ласковым), по удивлённому «сумасшедшая птица», лучше которых она с тех пор в свой адрес слов не слышала. Ей хотелось кричать, но она привыкла молчать: что там, что здесь — ничего не изменилось. Есть правда, о которой нельзя говорить. Есть то, чем ни с кем никогда не поделишься.
«Принц смотрит на тебя».
О да. Мио смотрел, но Милимани — помнила. А ещё она умерла, умерла тогда, дюжину лет назад, и порой ей казалось, что так и не вернулась обратно. Это тень, это сон для лучшей женщины мира шагает среди живых, чтобы иссушить горе безутешной матери. А на самом деле она умерла, осталась лежать на стылых скалах павшей твердыни, забытая среди камней, бывших ему и домом, и сердцем, и жизнью.
— Милимани, — голос Мио едва можно было различить в вое ветра, но тёплый, подбитый мехом плащ опустился на её плечи, и хотелось сгорбиться, упасть на колени, расплакаться от избытка всего, что теснилось в груди. Только Милимани не могла. Она устала кричать и плакать ещё там, под угольно-чёрным небом Страны Тридесятой.
Это никому и ничем никогда не помогало. Куда полезнее было сжечь собственные крылья, не дав обнаружить предсказанных героев. Это имело смысл, а все слёзы и крики птиц не могли ничего. Так стоило ли начинать сейчас?
— Ваше Высочество…
— Ты же замёрзнешь, — в голосе принца билось живое, искреннее беспокойство. Только он да мать и волновались о ней, даже Юм-Юм, не знавший её до спасения, слишком много общался с другими детьми. Нет, они вовсе не считали её плохой, не считали прокажённой и не желали никакого зла. Но по молчаливому уговору, кажется, считали, что «Милимани знает, что делает, и сама со всем разберётся». Было бы ложью сказать, что ей не нравилась подобная репутация. Пожалуй, это было ближе всего к «сумасшедшей птице».
— Я буквально на минутку, — она с улыбкой показала рассыпающийся в руках снежок из слишком сухого снега.
— Понимаю. Не против, если я прогуляюсь с тобой?
Милимани пожала плечами: какая уже разница? Но ей было интересно, хоть она и никогда не спросит, видел ли Мио в зиме тень памяти о Като? Он встречался с ним. Он убил его…
«Как это было?»
А весной Мио сделал ей предложение, в тайне ото всех, чтобы она могла спокойно обдумать своё решение. Самостоятельно. Или посоветовавшись с тем, с кем сама захочет. Он не был таким невнимательным, как порой мог показаться, их солнечный принц; он видел и слышал, как каждый, каждый, кого он даже не просил (и Милимани тоже не спрашивала), пытался помочь, объяснить ей, что-то втолковать. Что-то о том, что принц — хороший. Разве ж она спорила? Хороший, смелый, благородный, но дело ведь не в этом. Она могла бы написать пару баллад, воспевающих Мио, может быть даже пару десятков, но он предлагал ей не славить его.
Нет.
И за эту тайну предложения Милимани была ему благодарна почти так же, как за своё спасение.
— Я хочу знать твой ответ, — синие, как летнее небо, глаза смотрели прямо и уверенно. — Что думают остальные, я и так знаю.
И она знала. Тяжелее было бы этого не знать.
Воздух пах цветущими липами, густо и сладко, пока Милимани набирала бочку с водой во дворе. Они жили так далеко ото всех, что для летней купальни им даже не нужно было строить отдельную выгородку: забора и стены густых деревьев хватало, чтобы чувствовать себя в безопасности. А любого гостя можно будет услышать издалека, и первой его всё равно встретит матушка.
Милимани зачерпнула горсть воды, проверяя, успела ли та согреться за жаркий полдень, скинула тонкое платье, вставая в широкий таз, такой большой, что его можно было бы принять за небольшую ванну, и щедро полила на плечи тёплой, как парное молоко, водой из ковшика. Аромат цветов, по-весеннему недолговечных, казалось, смешивался с водой, делая ту ещё мягче, ещё нежнее. Милимани прикрыла глаза от удовольствия, чувствуя, как стекают с неё и напряжение, и усталость, и глупые волнения (сватовство — это не глупости, а она уже месяц тянет с ответом, но об этом она подумает не сегодня, не сейчас). Было так хорошо, как могло быть только в родном доме, когда дела на день уже закончились и можно просто насладиться сладким, как первый мёд, вечером поздней весны.
Шаги за спиной она услышала за вдох до того, как сильная, жёсткая от меча, от обтесавших её камня и холода рука опустилась ей на плечо. И даже испугаться не успела — узнала.
Когда она разучилась бояться его, облитого тьмой, источающего холод, полного злом и одиночеством? До того, как в первый раз села на окно его кабинета, или позже?
— Ты выросла, птица. Повзрослела.
Смех умер, не родившись, смытый внутрь вдохом, как тяжёлой морской водой — солёной и горькой, мутной и холодной.
— Красивая? — Милимани обернулась, чтобы посмотреть в тёмные, как летние ночи, глаза того, кто был кошмаром, кто был печалью и болью, отчаянием, ядом и едва зарубцевавшейся раной целой страны. Двух. Двух ли?
Того, кто был мёртв, кто был убит (и не без её участия, о, не без её) принцем с золотыми волосами и чистыми, как небеса, глазами. Но он стоял тут, перед ней, сжимая её плечо холодными — холоднее смерти — пальцами, и Милимани казалось, что она чувствует, как вода на её коже идёт морозным узором, подобно инею на зимних окнах, подобно кружевам невест.
Като был здесь — бесплотная тень, обретшая плоть и кровь, воплотившаяся в явь.
«Ты же умер».
Но сколько раз он умирал до этого? Мог ли умереть чародей с камнем взамен сердца? Чародей, остановивший время для отнятых им из дома детей и для их семей, что были обречены ждать потерянных — вечно. Пытка ли это была или надежда, кто бы ответил теперь? Милимани знала, что сказала бы сама. И знала, что решили бы остальные.
Но, возможно, чародей, предпочитавший зваться рыцарем, не думал ни о том, ни о другом и преследовал совсем другие цели.
— Красивая? — повторила она, хотя спросить хотелось о другом: как ты выжил? Что теперь будет? Уйдёшь ты или останешься? И Милимани не знала, какой хотела услышать ответ.
— Глупая, — белые, как мел, как снег в иссечённый вечерними синими тенями, губы улыбались так, будто он смотрел на её казнь, а не на яркие, полуоткрытые губы, обнажённое тело, потемневшие от воды и льнущие к его ладони волосы. — Не сумасшедшая птица — глупая.
Дрожь прошла по её телу — мучительная и сладкая, и Милимани улыбнулась ему. Не как мужчине, не как кошмару, Улыбнулась ему, будто с того эшафота — убивающему, но проигравшему:
— И чья вина?
— Действительно.
Она качнулась к нему, прильнула всем телом (злой холод впился в кожу, проник в грудь, и сжал сердце ужас падения в бездну; но она так часто складывала крылья, чтоб развеяться, что не страшилась — соскучилась) и прижалась губами к губам, не целуя — позволяя пить собственное дыхание, и тепло, и жизнь.
«Почему ты не дождался, пока я вырасту и покину колыбель детства, прежде чем прийти ко мне в первый раз? Встреться мы сейчас — я не была бы птицей, ты был бы жив, всё могло бы быть иначе, так почему ты позволил мне и повзрослеть, и полюбить — после твоей смерти? Только теперь, когда поздно, поздно, поздно…»
Милимани не спрашивала, но Като отвечал, безмолвно и ясно: я ли не кошмар и горе, сумасшедшая, глупая птица? Я ли не беда, о которой вечно плачет Горюн?
Больно тебе, птица?
Ей не было больно, как не было и страшно. Когда научился различать в ужасе ласку, когда влюбился спустя больше десятка лет после последней встречи, когда погибал для того, чтоб умер тот, кому хотелось помочь, — слова меняют смысл, а кошмары становятся не надеждой, но прикосновением и наследием.
«Я унаследовала за тобой, рыцарь. Не память о тебе, не твои сны — твоё одиночество, и коль так случилось, что иного ты не ставил, — сберегу это. Страшно тебе, рыцарь?»
Но Като не было страшно, так же как и ей. Он, возможно, был даже заворожён, настолько, что из смерти шагнул к ней. Один раз. Милимани чувствовала в медно-перечном вкусе поцелуя и приветствие его, и прощание, желала удержать, но птицы не способны остановить скалы. Птицы способны только льнуть к ним, пока не случится обвал, что увлечёт их на дно, под толщу вод.
— Я тебя не отпускала!
— Отпускала, — возразил ей Като и медленно, очень ласково, как когда-то по перьям, провёл пальцами по плечу и ниже, до запястий, по пальцам — по едва различимым отметинам шрамов от давно заживших ожогов. И это — было почти больно.
— Я не жалею.
— Знаю, — он смотрел на неё так же, как когда-то смотрел вдаль поверх её головы. Так смотрят на мир. — Иначе бы не пришёл. — Като наклонился и в этот раз поцеловал её сам — коротко, крепко. Так не целуют — так метят тавром то, что принадлежит по праву. — Ты не жалеешь. Выходи за вашего солнечного принца.
— Я…
— Выходи, — Като усмехнулся и исчез. И должно было стать… Милимани даже не знала, как именно, не успела определиться, потому что прямо перед ней, смотря широко распахнутыми глазами, стоял Мио. Она бы посмеялась о том, что сегодня на заднем дворе их с матерью дома удивительно людно, но шутка торчала в горле, как застрявшая рыбная кость, потому что она знала, кто помог принцу пройти никем не замеченным.
Догадывалась.
Пожалуй, ей стоило бы смутиться, даже, вероятно, им обоим, но Милимани только потянулась к ветке, сдёрнула с неё заранее приготовленную простынь и прикрылась, прежде чем пойти навстречу, ведь надо встречать гостей. Мио тоже не спешил алеть щеками, потому что меньше всего его интересовала её нагота. Он видел Като и…
Милимани не знала, что за демоны сейчас смотрели на неё из глаз солнечного принца, спасителя всей Страны Дальней.
— Видите, Ваше Высочество. Мне, кажется, дали благословение.
Никто не знал о сделанном предложении; и как Мио давал ей возможность отказаться, не ставя никого в известность, теперь она возвращала ему возможность забрать предложение. Это же смешно — вести к алтарю кого-то вроде неё. Тем более Мио.
— Ты не обязана…
Милимани покачала головой, ей было весело и удивительно: и это всё, что мог ей сказать «жених»? О ей праве не слушать не только мать и друзей, но и рыцаря Като? А больше его, очевидно, ничего не смущало в ситуации.
— Я убил его.
— А я тебя покрывала.
Мио вдруг ломко, болезненно улыбнулся:
— Звучит так, будто мы соучастники… — его голос на секунду прервался, а потом он продолжил ещё тише: — Он… просил? Или подсказывал? Я не знаю, но…
— Он оставил долгую память, — улыбнулась Милимани, ни на секунду не удивлённая тем, что убийство Като, оказывается, прошло не так просто, как все привыкли думать. Мио смотрел на неё, и светлые глаза казались разом больными и безумными, сияющими и тусклыми, как закоптившееся стекло.
«Больно тебе, птица?»
Мне — нет.
Милимани сделала ещё один шаг и поцеловала принца, что хотел зваться её женихом. У него были мягкие, тёплые, отвечающие губы и совершенно спокойно бьющееся под её ладонью сердце.
«Ты нравишься принцу».
«Он смотрит на тебя».
— Мама будет рада.
— Да. Отец — тоже.
Любовь?
Нет, они просто делили между собой одну — чужую — смерть. Не возлюбленные, но — соучастники. Наследие его, оставленное для них: в награду, карой, памятью — тяжёлым камнем у сердца, но не вместо него.
— Он всё же не отнял у нас сердце, — сказала Милимани, смотря из окна королевской спальни. — Ни тогда, ни сейчас.
— Мы бы не отдали, — отозвался Мио. — Мы слишком жадны для этого.
Автор: Сумасшедший Самолётик
Бета: Xenya-m
Размер: мини, 2 890 слова
Пейринг: Като/Милимани, Мио
Категория: гет
Жанр: драма, романтика
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: Когда-то рыцарь Като ласково гладил Милимани по перьям. И она запомнила это.
Читать дальше
Ночь в землях рыцаря Като не обнимала ласковой тьмой в звёздных искрах — она обвивала крылья чернёными цепями злой магии и заставляла кричать от одиночества. Птичьи голоса сливались в один общий плач, и Милимани порой бросалась вниз, к самой воде, только чтоб не слышать других, но от себя было не сбежать.«И как мы только тебя не раздражаем?» — порой думала она с удивлением, косясь на единственное горящее живым огнём окно в абсидиантово-беспросветном замке. Иногда у окна появлялась неподвижная фигура в плаще, и тогда все заколдованные птицы старались отлететь как можно дальше, оставив между собой и пугающим их чародеем хотя бы озеро, такое же тёмное, как его душа.
«Какой смысл? — думала Милимани, цепляясь лапами за каменный подоконник и замирая перед рыцарем. — Вся эта страна будто его мертвое, страшное сердце. Все мы уже в его власти».
Так чего же тогда ей было бояться, когда он протягивал к ней свою обнажённую ладонь? Того, что ей, как глупому курёнку, свернут сейчас шею? Но ужас смерти терялся перед ужасом жизни во власти рыцаря Като.
— Сумасшедшая птица, — гулкий, как горный обвал, голос окружил её, подобно облаку, когда холодные, холоднее озёрной воды, пальцы коснулись её перьев. Ласково. Милимани удивлённо наклонила голову, рассматривая рыцаря, который, бросив один короткий, совершенно нечитаемый взгляд на неё, снова смотрел куда-то в мрачную громаду гор. — Сумасшедшая.
Почему-то это звучало не то похвалой, не то комплиментом, и Милимани возмущённо клюнула подставленную уязвимую ладонь. На мгновение показалось, что сейчас узкие, бледные губы дрогнут в улыбке или гримасе ярости, но только вздох, понимающий и ни о чём не сожалеющий, раздался над её головой.
— Сумасшедшая, но глупая.
Ночь в землях рыцаря Като не обнимала ласковой тьмой в звёздных искрах — она касалась тёмных перьев Милимани холодом его рук и тяжестью его голоса, заставляя молчать, молчать, молчать в бесконечной, полной кошмаров ночи. Потому что никому она не могла бы рассказать, что больше ненависти и злобы замок их рыцаря сочится одиночеством. Усталостью.
Обнимая крыльями пламя факела, Милимани думала о том, что её все неправильно поймут. Дело было не в принце и его друге, отважно и неосторожно крадущимся вдоль стен. Дело было даже не в возвращении домой (разве сможет она теперь вернуться к маме, обнять её и успокоить?). Когда жестокое пламя плавило её перья и она падала вниз, зная, что не сможет снова взлететь, Милимани думала о том, что рыцарю надо встретиться с кем-то — не с куклой и не с птицей.
С кем-то живым и настоящим. И тогда, возможно, что-то изменится. Ведь одиночество не может быть бесконечным.
Скалы холодные, почти настолько же холодные, как пальцы рыцаря Като, жёсткие, совсем не ласковые, они ловят её, сжимают в своих стенах, будто в горсти. Больно ей совсем недолго, скоро тьма заполняет её полностью, и не остаётся ничего, кроме холода. Знакомого холода рук, которые должны были убить, но почему-то не стали…
«Сумасшедшая птица…»
Боль возвращается, когда сверху опускается невесомое тепло, и Милимани кажется, что мама гладит её по волосам и что-то шепчет, что-то про то, что она сильная и обязательно вернётся. Милимани хочется обнять её, извиниться за то, что у неё не получится, но сон обрывается и по глазам бьёт яркое солнце, которого отродясь не бывало в стране Като, а дети вокруг смеются, плачут и обнимают её.
Она и сама смеётся и обнимает их: она вернётся, она вернётся к маме — и больше ничего не имеет значения.
Милимани оттолкнулась от холодных, как ладони погибшего рыцаря, скал и встала.
— Ты нравишься принцу, — осторожно заметила мама, подойдя к Милимани, пока та стирала на улице простыни и, очевидно, не могла убежать. Она нравится принцу — это то, о чём с ней пытались поговорить все, начиная с братьев-пастухов и заканчивая соседками. Мама ещё долго продержалась. Кроме неё, пожалуй, разговор о Мио не заводили только сам Мио и его отец.
— Это просто благодарность, — устало повторила Милимани в который раз, сдувая с лица прилипшую влажную прядь. — Его Высочество…
— Смотрит на тебя, — с нажимом повторила мама. — Он не торопит тебя, но это не может продолжаться вечно. Подумай, — она растерянно поправила собственный идеальный фартук и села на скамеечку рядом, такая красивая, на фоне золотых осенних листьев абрикоса, что Милимани не могла не улыбнуться от восторга. — Я бы не стала говорить с тобой об этом, но, милая моя, у тебя не то что других женихов нет… Ты даже не общаешься ни с кем толком, кроме принца и его друга.
Это было верно, потому что отговориться от встреч с Мио тем, что у неё слишком много дел, было куда сложнее: принц просто приезжал и помогал или составлял компанию, — и оттого, что он и сам не старался её сторониться. А остальные вернувшиеся дети, сбросившие с себя птичьи перья… Они относились к ней сложно: помнили, как она садилась на окно Като (и молчали об этом, молчали вмёртвую, будто зарок какой дали), помнили, как она собственными крыльями потушила факел, не позволив обнаружить Мио и Юм-Юма (и говорили об этом при каждом подходящем и не слишком случае). Они помнили всё, совершенно её не понимали — и прошедшие двенадцать лет ничего не прибавили к их пониманию, — а потому тоже не стремились видеться с ней слишком часто.
Но о Мио с ней всё равно поговорил каждый.
Милимани не строила иллюзий: беспокоились о принце, не о ней. И, в сущности, были правы, ведь горячие и тоскливо-больные глаза были у Мио, голос, порой срывающийся на дрожь, был у Мио, и пальцы, горячие от волнения, когда он касался её плеча, привлекая внимание, — тоже были у Мио. У Милимани были только улыбки — приветливые, ласковые, ничего не значащие. Бедный, бедный принц, который влюбился в пустую куклу…
«Сумасшедшая птица».
Милимани не было его жаль.
— Не беспокойся, мама, — она улыбнулась, пожалуй, единственному человеку, о котором волновалась. — Всё будет хорошо.
— Милая…
— Я обещаю тебе, — твёрдо сказала Милимани. — Всё будет хорошо.
Даже если ей для этого придётся выйти замуж за принца с его обжигающими руками, мама будет улыбаться. Обязательно.
Но они были ещё так молоды, что можно было не торопиться. Время разобраться и, возможно, найти что-нибудь другое ещё было. У них обоих.
Зима последние годы в Стране Дальней была не просто холодной — вьюжной, с пробирающим до костей морозом, и Милимани так и подмывало пошутить, что это призрак Като приходит в гости, но она слишком хорошо понимала, как неуместно это будет, как не смешно. И только накидывала на плечи матери шерстяную шаль, бережно укутывая её, и сбегала незаметно на улицу, подставляя лицо злому морозу.
Ветер продувал платье насквозь, впиваясь в грудь и плечи, он был ледяным и режущим, но если бы Милимани могла кому-то рассказать, она сказала бы, что помнит прикосновение пальцев куда более холодных. Сгребая ладонями обжигающий, жаркий, как пламя, снег, Милимани с какой-то злой безнадёжностью призналась себе: она скучает.
Не по птичьим перьям, чёрному замку, блюдцу озера — по холодным и ласковым пальцам (кто бы ей поверил, расскажи она, что он умел быть ласковым), по удивлённому «сумасшедшая птица», лучше которых она с тех пор в свой адрес слов не слышала. Ей хотелось кричать, но она привыкла молчать: что там, что здесь — ничего не изменилось. Есть правда, о которой нельзя говорить. Есть то, чем ни с кем никогда не поделишься.
«Принц смотрит на тебя».
О да. Мио смотрел, но Милимани — помнила. А ещё она умерла, умерла тогда, дюжину лет назад, и порой ей казалось, что так и не вернулась обратно. Это тень, это сон для лучшей женщины мира шагает среди живых, чтобы иссушить горе безутешной матери. А на самом деле она умерла, осталась лежать на стылых скалах павшей твердыни, забытая среди камней, бывших ему и домом, и сердцем, и жизнью.
— Милимани, — голос Мио едва можно было различить в вое ветра, но тёплый, подбитый мехом плащ опустился на её плечи, и хотелось сгорбиться, упасть на колени, расплакаться от избытка всего, что теснилось в груди. Только Милимани не могла. Она устала кричать и плакать ещё там, под угольно-чёрным небом Страны Тридесятой.
Это никому и ничем никогда не помогало. Куда полезнее было сжечь собственные крылья, не дав обнаружить предсказанных героев. Это имело смысл, а все слёзы и крики птиц не могли ничего. Так стоило ли начинать сейчас?
— Ваше Высочество…
— Ты же замёрзнешь, — в голосе принца билось живое, искреннее беспокойство. Только он да мать и волновались о ней, даже Юм-Юм, не знавший её до спасения, слишком много общался с другими детьми. Нет, они вовсе не считали её плохой, не считали прокажённой и не желали никакого зла. Но по молчаливому уговору, кажется, считали, что «Милимани знает, что делает, и сама со всем разберётся». Было бы ложью сказать, что ей не нравилась подобная репутация. Пожалуй, это было ближе всего к «сумасшедшей птице».
— Я буквально на минутку, — она с улыбкой показала рассыпающийся в руках снежок из слишком сухого снега.
— Понимаю. Не против, если я прогуляюсь с тобой?
Милимани пожала плечами: какая уже разница? Но ей было интересно, хоть она и никогда не спросит, видел ли Мио в зиме тень памяти о Като? Он встречался с ним. Он убил его…
«Как это было?»
А весной Мио сделал ей предложение, в тайне ото всех, чтобы она могла спокойно обдумать своё решение. Самостоятельно. Или посоветовавшись с тем, с кем сама захочет. Он не был таким невнимательным, как порой мог показаться, их солнечный принц; он видел и слышал, как каждый, каждый, кого он даже не просил (и Милимани тоже не спрашивала), пытался помочь, объяснить ей, что-то втолковать. Что-то о том, что принц — хороший. Разве ж она спорила? Хороший, смелый, благородный, но дело ведь не в этом. Она могла бы написать пару баллад, воспевающих Мио, может быть даже пару десятков, но он предлагал ей не славить его.
Нет.
И за эту тайну предложения Милимани была ему благодарна почти так же, как за своё спасение.
— Я хочу знать твой ответ, — синие, как летнее небо, глаза смотрели прямо и уверенно. — Что думают остальные, я и так знаю.
И она знала. Тяжелее было бы этого не знать.
Воздух пах цветущими липами, густо и сладко, пока Милимани набирала бочку с водой во дворе. Они жили так далеко ото всех, что для летней купальни им даже не нужно было строить отдельную выгородку: забора и стены густых деревьев хватало, чтобы чувствовать себя в безопасности. А любого гостя можно будет услышать издалека, и первой его всё равно встретит матушка.
Милимани зачерпнула горсть воды, проверяя, успела ли та согреться за жаркий полдень, скинула тонкое платье, вставая в широкий таз, такой большой, что его можно было бы принять за небольшую ванну, и щедро полила на плечи тёплой, как парное молоко, водой из ковшика. Аромат цветов, по-весеннему недолговечных, казалось, смешивался с водой, делая ту ещё мягче, ещё нежнее. Милимани прикрыла глаза от удовольствия, чувствуя, как стекают с неё и напряжение, и усталость, и глупые волнения (сватовство — это не глупости, а она уже месяц тянет с ответом, но об этом она подумает не сегодня, не сейчас). Было так хорошо, как могло быть только в родном доме, когда дела на день уже закончились и можно просто насладиться сладким, как первый мёд, вечером поздней весны.
Шаги за спиной она услышала за вдох до того, как сильная, жёсткая от меча, от обтесавших её камня и холода рука опустилась ей на плечо. И даже испугаться не успела — узнала.
Когда она разучилась бояться его, облитого тьмой, источающего холод, полного злом и одиночеством? До того, как в первый раз села на окно его кабинета, или позже?
— Ты выросла, птица. Повзрослела.
Смех умер, не родившись, смытый внутрь вдохом, как тяжёлой морской водой — солёной и горькой, мутной и холодной.
— Красивая? — Милимани обернулась, чтобы посмотреть в тёмные, как летние ночи, глаза того, кто был кошмаром, кто был печалью и болью, отчаянием, ядом и едва зарубцевавшейся раной целой страны. Двух. Двух ли?
Того, кто был мёртв, кто был убит (и не без её участия, о, не без её) принцем с золотыми волосами и чистыми, как небеса, глазами. Но он стоял тут, перед ней, сжимая её плечо холодными — холоднее смерти — пальцами, и Милимани казалось, что она чувствует, как вода на её коже идёт морозным узором, подобно инею на зимних окнах, подобно кружевам невест.
Като был здесь — бесплотная тень, обретшая плоть и кровь, воплотившаяся в явь.
«Ты же умер».
Но сколько раз он умирал до этого? Мог ли умереть чародей с камнем взамен сердца? Чародей, остановивший время для отнятых им из дома детей и для их семей, что были обречены ждать потерянных — вечно. Пытка ли это была или надежда, кто бы ответил теперь? Милимани знала, что сказала бы сама. И знала, что решили бы остальные.
Но, возможно, чародей, предпочитавший зваться рыцарем, не думал ни о том, ни о другом и преследовал совсем другие цели.
— Красивая? — повторила она, хотя спросить хотелось о другом: как ты выжил? Что теперь будет? Уйдёшь ты или останешься? И Милимани не знала, какой хотела услышать ответ.
— Глупая, — белые, как мел, как снег в иссечённый вечерними синими тенями, губы улыбались так, будто он смотрел на её казнь, а не на яркие, полуоткрытые губы, обнажённое тело, потемневшие от воды и льнущие к его ладони волосы. — Не сумасшедшая птица — глупая.
Дрожь прошла по её телу — мучительная и сладкая, и Милимани улыбнулась ему. Не как мужчине, не как кошмару, Улыбнулась ему, будто с того эшафота — убивающему, но проигравшему:
— И чья вина?
— Действительно.
Она качнулась к нему, прильнула всем телом (злой холод впился в кожу, проник в грудь, и сжал сердце ужас падения в бездну; но она так часто складывала крылья, чтоб развеяться, что не страшилась — соскучилась) и прижалась губами к губам, не целуя — позволяя пить собственное дыхание, и тепло, и жизнь.
«Почему ты не дождался, пока я вырасту и покину колыбель детства, прежде чем прийти ко мне в первый раз? Встреться мы сейчас — я не была бы птицей, ты был бы жив, всё могло бы быть иначе, так почему ты позволил мне и повзрослеть, и полюбить — после твоей смерти? Только теперь, когда поздно, поздно, поздно…»
Милимани не спрашивала, но Като отвечал, безмолвно и ясно: я ли не кошмар и горе, сумасшедшая, глупая птица? Я ли не беда, о которой вечно плачет Горюн?
Больно тебе, птица?
Ей не было больно, как не было и страшно. Когда научился различать в ужасе ласку, когда влюбился спустя больше десятка лет после последней встречи, когда погибал для того, чтоб умер тот, кому хотелось помочь, — слова меняют смысл, а кошмары становятся не надеждой, но прикосновением и наследием.
«Я унаследовала за тобой, рыцарь. Не память о тебе, не твои сны — твоё одиночество, и коль так случилось, что иного ты не ставил, — сберегу это. Страшно тебе, рыцарь?»
Но Като не было страшно, так же как и ей. Он, возможно, был даже заворожён, настолько, что из смерти шагнул к ней. Один раз. Милимани чувствовала в медно-перечном вкусе поцелуя и приветствие его, и прощание, желала удержать, но птицы не способны остановить скалы. Птицы способны только льнуть к ним, пока не случится обвал, что увлечёт их на дно, под толщу вод.
— Я тебя не отпускала!
— Отпускала, — возразил ей Като и медленно, очень ласково, как когда-то по перьям, провёл пальцами по плечу и ниже, до запястий, по пальцам — по едва различимым отметинам шрамов от давно заживших ожогов. И это — было почти больно.
— Я не жалею.
— Знаю, — он смотрел на неё так же, как когда-то смотрел вдаль поверх её головы. Так смотрят на мир. — Иначе бы не пришёл. — Като наклонился и в этот раз поцеловал её сам — коротко, крепко. Так не целуют — так метят тавром то, что принадлежит по праву. — Ты не жалеешь. Выходи за вашего солнечного принца.
— Я…
— Выходи, — Като усмехнулся и исчез. И должно было стать… Милимани даже не знала, как именно, не успела определиться, потому что прямо перед ней, смотря широко распахнутыми глазами, стоял Мио. Она бы посмеялась о том, что сегодня на заднем дворе их с матерью дома удивительно людно, но шутка торчала в горле, как застрявшая рыбная кость, потому что она знала, кто помог принцу пройти никем не замеченным.
Догадывалась.
Пожалуй, ей стоило бы смутиться, даже, вероятно, им обоим, но Милимани только потянулась к ветке, сдёрнула с неё заранее приготовленную простынь и прикрылась, прежде чем пойти навстречу, ведь надо встречать гостей. Мио тоже не спешил алеть щеками, потому что меньше всего его интересовала её нагота. Он видел Като и…
Милимани не знала, что за демоны сейчас смотрели на неё из глаз солнечного принца, спасителя всей Страны Дальней.
— Видите, Ваше Высочество. Мне, кажется, дали благословение.
Никто не знал о сделанном предложении; и как Мио давал ей возможность отказаться, не ставя никого в известность, теперь она возвращала ему возможность забрать предложение. Это же смешно — вести к алтарю кого-то вроде неё. Тем более Мио.
— Ты не обязана…
Милимани покачала головой, ей было весело и удивительно: и это всё, что мог ей сказать «жених»? О ей праве не слушать не только мать и друзей, но и рыцаря Като? А больше его, очевидно, ничего не смущало в ситуации.
— Я убил его.
— А я тебя покрывала.
Мио вдруг ломко, болезненно улыбнулся:
— Звучит так, будто мы соучастники… — его голос на секунду прервался, а потом он продолжил ещё тише: — Он… просил? Или подсказывал? Я не знаю, но…
— Он оставил долгую память, — улыбнулась Милимани, ни на секунду не удивлённая тем, что убийство Като, оказывается, прошло не так просто, как все привыкли думать. Мио смотрел на неё, и светлые глаза казались разом больными и безумными, сияющими и тусклыми, как закоптившееся стекло.
«Больно тебе, птица?»
Мне — нет.
Милимани сделала ещё один шаг и поцеловала принца, что хотел зваться её женихом. У него были мягкие, тёплые, отвечающие губы и совершенно спокойно бьющееся под её ладонью сердце.
«Ты нравишься принцу».
«Он смотрит на тебя».
— Мама будет рада.
— Да. Отец — тоже.
Любовь?
Нет, они просто делили между собой одну — чужую — смерть. Не возлюбленные, но — соучастники. Наследие его, оставленное для них: в награду, карой, памятью — тяжёлым камнем у сердца, но не вместо него.
— Он всё же не отнял у нас сердце, — сказала Милимани, смотря из окна королевской спальни. — Ни тогда, ни сейчас.
— Мы бы не отдали, — отозвался Мио. — Мы слишком жадны для этого.